Библиотека Проза |
Татьяна Тайганова |
|
Одичавший трамвай растолкал в стороны ночь.
Он безлюден, утробно гулок, он развозит темноту и предчувствия. Никто не видел в нем водителя, держащего железную массу в узде. Отставший скрежет примчался следом, и так подступило завтра.
От близкого Завтра очнулось из снов человечество Города, хлопает форточками и щупает погоду за воздух. Мрак, встревоженный безумным трамваем, всклубился и мечется клочьями, встряхнул кровати, шкафы, будильники, взорвал время, и несинхронный механический вой рванулся из окон на улицу. Одни будильники иссякают, чтобы тут же, предвещая восьмичасовое служебное небытие и краткую личную жизнь, выкрикнули себя в резонансе другие.
Оставив следы, в безлюдной ночи было и кончилось всякое, и дороги спешат прикрыться колесами. Тьма пляшет вдоль окон, рождая мир. Сейчас начнется утро без времени года.
Вестибюлем управляло электронное время. Оно внушало ускорение. Отпочковавшаяся от часов вахтерша зиждилась весомой гирей. С удовлетворением утвердив Макино опоздание в кондуите, она прокуковала:
Две-минуты-восемнадцать-секунд!
В слове "опоздание" гиря старательно вычертила две ошибки. Под напором малограмотного усилия кондуит съежился. Мака скользнула прочь от предчувствий, но на. спину привесили:
А Помятин вас уже искался!
Гиря горела энтузиазмом и дальше, но Мака уже баррикадировала дверь изнутри, архитектурно располагая щиты и рулоны. Расчет должен быть точен: при вторжении Помятина все рушится с предупреждающим грохотом, а Мака успевает законспирировать неслужебные предметы.
Помятин большая тайна НИИ. Его Бермудский треугольник. Мака не сомневается, что институт втайне исследует Помятина, а краски, пигменты и судовые покрытия значатся в планах только для отвода глаз. Мака не исследует, она пишет лозунги, объявления и плакаты, но помятинская тайна гипнотизирует. Во сколько он приходит? Он не приходит он есть. Он здесь всегда. Возможно, он запланирован в проекте здания и построен вместе с ним. С ним первым здороваются субботние и воскресные дежурные. Ночной сторож перед Помятиным суетливо немеет, хотя, вероятно, единственный знает истину посещает ли Помятин остальной мир. В глазах сторожа отчаяние, но он неподкупен. Говорят, раньше он не заикался и пил, теперь не пьет и заикается. В кабинетах заперто, темно и безжизненно, но нормы и перевыполнения уже раздозированы распечатанные пункты указивок бледно высвечивают столы. В полвосьмого бумага под идеально пропечатанным шрифтом вспыхивает неукоснительной белизной и начинает излучать приказ. Приборы контуженно молчат, а у сотрудников громко портится настроение. Сокрушая бессильные ключи в карманах, они забывают здороваться и ускользают в малый саботаж. Курение ожесточенно преследуется Помятин не ведает пороков. Для порочных остаются туалеты. Кабины в дефиците туда можно отвлечься законно. Мужчины завидуют дамам Помятин пророчествует, оставаясь за дверьми. Помятин не женат и розово стесняется физиологической тематики. Пока он стесняется, сохраняется надежда, что от женщин он не решится требовать объяснительных: они могут разъяснить художественно и с удовольствием.
Заповедники от Помятина существуют на этажах попарно, но предусматривают не более трех одновременных уединений плюс две дамы около зеркала поправляют прически. С появлением Маки линия фронта сместилась Помятин отвоевал точку на первом этаже, чтобы организовать ее рабочее место. Унитазы он выкорчевал собственноручно, а дверцы кабинок торжественно сжег на субботнике. Три дыры в провальные недра Мака заткнула пенопластовыми пробками сама после сериала миазматических кошмаров и двух отравлений. Сначала она придумала сковать дыры навечно цементом, но канализацию скрутило в судорогах и вечное выстрелило в потолок, оставив несмываемое вонючее пятно. Заповедник стремительно затопило, а перепуганные мыши спаслись в рулонах ватмана. Мака пожалела мышей и вырезала затычки из пенопласта. Теперь новые извержения наступают мирно, и белопенные пробки плавают поверх. Мыши сидят на столе, жуют крошки и ждут порядка. Пока сантехник действенно ругается, стоя посреди бурой жижи, Помятин стережет Маку напротив своего начальственного стола и читает профилактическую мораль по технике безопасности. Извержения полезны заповедник неделю не посещается проверками, так как зав смущается утробного духа фекалий. В дух набиваются саботажники, одержимо курят, придавая помещению запах жилой канцелярии, и строят эйфорические планы смещения зава на рядовую должность.
Помятин один протоколирует весь институт с верностью доисторического хронометра. Если НИИ рассыплется в радиоактивную пыль, Помятин непременно сохранится, чтобы зафиксировать кончину мира с предельной точностью. Смириться с этим невозможно, и в лабораториях разрабатываются планы истребления зава. Мыслитель с пятого этажа двинул идею, что обществу в целях самозащиты следовало бы Помятина женить. Самому мыслителю уже пятьдесят, пять лет он экспериментально впервые женат и исходит из результатов. Опыту можно доверять в пятьдесят он сохранил живейший интерес к женщинам и называет ими даже научных дам. Он динозавр, потому что грузен, обаятелен и имеет второй мозг в запасе. Но кампания сорвалась лаборантки отвратили зава микробами в нестерильных пробирках и бессистемным мышлением вслух. Из дам в жертвы баллотировались две, но Эмма приводит Помятина в ярость больничными по уходу за ребенком и личным пожизненным насморком, а Таточка, выслушав в заповеднике приговор, гневно разрыдалась и жертвовать собой отказалась наотрез, заявив, что уже и так профорг и местком, и соцобязательства выполняет и перекрывает по всем возможным пунктам и не согласна брать дополнительную общественную нагрузку, а антикварные часы с точным ходом, которые никогда не останавливаются и бьют ровно положенное число раз, приобрела в позапрошлом году и до сих пор не может их остановить. Поэтому, когда в вестибюле возникла внезапная Мака, уверенно вгонявшая в несокрушимый бетон что-то железное, НИИ воспрял. Готическая Мака, с талией вокруг любого позвонка и византийским ликом, нежно просвечивающим сквозь лохматые черные водоросли, с глазами цвета ядовитейшего зеленого шампуня "Селена", лупила в дюбель ушлепистой кроссовкой своего личного сорокового размера. Сзади зароились ученые мужи и дамы.
Вполне! намекал фланирующий Динозавр.
Тугая и пышная Таточка пересчитала взглядом Макины возможные позвонки их явно было больше нормы вдвое. Вообразив вдоль Маки усмиренного зава, Таточка согласилась:
В пропорции!
Тощий шеф был длинен, как фонарный столб, лыс и с юным румянцем на макушке. На румянец он зачесывает редковолосый затылок, а на остальной голове сохранился пегим блондином.
Мака брезжила сквозь шторы волос молодостью и не подозревала от жизни заговоров и коварства. Одноного удерживаясь в позе икебаны, она ловко сократила в стену последний гвоздь.
Устойчива и бьет по центру подытожил Динозавр и покрался наверх вырабатывать стратегию-тактику и совращать Помятина под предлогом потребности в его начальственном личном присутствии и нормальном молотке.
Саботажники виртуозно сближали Маку и зава четыре дня. Зав явно вдохновился возможностью довоспитать юное существо на пользу инструкциям и обществу в целом. Мака работала стремительно, успевая тайно поглощать институтскую библиотеку. Шеф фонтанировал вокруг Маки пунктами и снял фотографию ее рабочего дня на память. Он надеялся выявить в ней еще какие-нибудь трудовые резервы. На пятый день Мака опоздала на сорок три секунды и как личность для Помятина испарилась. НИИ обреченно расслабился и впал в депрессию, а разочарованный Помятин стал преследовать Маку погромами. Мака наращивала штрафные секунды безмятежно, и через полгода их размножилось столько, что Маке вдруг стряслось двадцать лет.
Слышно, как сквозь этажи по трубам обрывается одновременный водопад и иссякает в надрывную трагическую ноту в подножии Города. Мака сочувствует снизу вверх засевшим в убежищах. Стремительные расстройства пищеварения преследуют НИИ строго по графику: до восьми, вокруг обеда и перед служебным финалом. Те, кому не посчастливилось вовремя подорвать здоровье, конспирируются по чужим лабораториям, отчего всегда в курсе соседних научных проблем значительно больше, чем собственных.
В прошлую пятницу Помятин отказался признавать Маку в лицо и потребовал пропуск. Во имя пропуска пришлось извлечь из домашних завалов паспорт, который теперь гнулся в джинсах вокруг мускулистого макиного овала и мешал полноценно наклониться над планшетом. Мака извлекла скрежещущее удостоверение личности и вдруг решила посмотреть, какую именно личность оно удостоверяет.
По первой странице показалось, что она знает о себе все. Макрина Семеновна Седова. И прочее. Документ вдруг разочаровал, как что-то ненужное. Дальше возникло лицо, черно-белое, знакомое, но полное пустоты. Мака ждала, пока лицо что-то ей выразит. Черно-белое обозначило ее поверхностно и недосказанно. Явило молча и тоже выжидая. А внизу, многократно споткнувшись, бежала, приседая, ученическая подпись.
Она вдруг не поверила. Фамилия сквозь придуманный почерк явно не читалась. Мака представила на ее месте каллиграфическую подпись Помятина. Черно-белое на фото вздрогнуло и зажмурилось. В финале подписи ползла, слепо натыкаясь на водяные знаки, юродивая завитушка. Мака искала в ней какой-нибудь забытый языческий смысл и не могла привыкнуть. Но ведь зачем-то она тут есть?
Подтащив локтем лист, она попыталась воспроизвести собственную подпись. Вышло рубленым шрифтом, который в завитушку не кончался. Мака возобновляла себя снова и снова, и выходила антиква, гротеск и прочие плакатные стили, и вдруг оказалось, что шестнадцать лет кончились так давно, что она забыла собственный почерк. Кто-то врастил ей в тело стороннюю руку, и рука повторяла то, чему научилась в оформительском ГПТУ. Рука была хорошо поставлена. Рука знала множество шрифтов, полезных лозунгам и призывам, но не знала Маку. Бумага покрывалась попытками и молчала.
Нужно взять перо. Тонкое. Магическое. То, которым она вышивает юбилейные пожелания. Которым дарят здоровье и счастье. И найти черную тушь. И взять свежий лист.
Через полчаса лист можно было отправлять в Японию на выставку каллиграфии. Мака создала три десятка собственных личностей, ни разу не повторившись. Которая тут она? Мака была, и Маки не было.
В горло закатилась голодная тошнота. Перо завибрировало, как самописец сейсмографа, лист дернулся, плеснув на белое тушью. Япония исчезла в ночи.
Паспорт не ранило. Происходила чушь, требовавшая расследования.
У меня пропал почерк.
Мака испугалась, что могло оказаться украденным еще что-нибудь. Сдвинув мрак со стола в мусор, она осторожно ознакомилась с фото. Фото, лишенное красок и жизни тела, обозначило ей лицо. Волосы прижались обобществленной общей тенью, тень притиснула к бумаге бледное пятно. Глаза никакого цвета и условно обозначенный нос. Затылок в двумерных законах обязан отсутствовать. Честно сохранились лишь зрачки. Прицельно черные, они смотрели в обратную сторону, сквозь фотобумагу, клей, страницу паспорта, сквозь его водяные знаки и прочь, прочь, прочь от оригинала. Маку прохватил внезапный озноб.
Неправда! Она умеет забивать гвозди электрической лампочкой зажмет в кулак и лупит осью застекленной пустоты в металл, и металл подчиняется, уходя вглубь. Номер, вызывающий уважение и шок.
На фото не было видно лампочки в руке.
У нее две старшие сестры. Одна требует в доме повиновения и порядка, вторая не разрешает из семейного холодильника ничем никого угощать, а чтоб не водили голодных гостей, отбирает ключи. Тогда Мака не без удовольствия проникает домой через форточку. Подумаешь второй этаж! Зато разрядка и слава во дворе.
Сестер на фото не было.
Вместо Маки хотели мальчишку. Отец оскорбился Макой на всю жизнь, перестав разговаривать со снующим в квартире разнообразным, но неумолимо женским присутствием. Маку тоже слегка подташнивало, в основном от сестер. Она воспротивилась им разрядом по стрельбе и пистолетными патронами по всей квартире. Она может полвечности неподвижно стоять с утюгом в стальных абсолютно стальных! пальцах, и рука будет вытянута в абсолютную! математическую прямую.
Разряда на фото не было.
Мака выросла там, куда стекаются все дымы отечества. Она может не дышать две минуты. И даже сделать непрямой массаж сердца. Она знает, как правильно ложиться при внезапном ядерном взрыве и отсутствии всяких укрытий. При этом она на призовое время сумеет наложить пару шин и спасти с десяток кошек из подвалов и чердаков. Мака умеет чесать ухо пяткой непринужденно, как спасенная кошка. Она пишет стихи о бездомных собаках и мусорных дырах, в которых собаки живут. Мама мечтает, чтобы она вышла замуж и поскорее что-нибудь родила. Мама желает Маке мальчишку, многократно чтобы у каждого были братья. Сестры мечтают, чтобы будущие племянники приучали друг друга к порядку и не кормили из холодильника друзей. А Мака любит цветные сны и когда-нибудь поймает одичавший городской трамвай, тот, который всех будит.
Маки на фото не было.
Жестко прогнулись оставшиеся страницы. Не было: отметки о замужестве и перемене фамилии, детских имен и виз на выезд и въезд. Не было предупреждения, что Мака за что-то роковое отсидела опасный срок. Не было ничего.
Был факт начала: пятое августа шестьдесят восьмого года. Там она родилась. Был факт имени: Макрина. И фото, свидетельствовавшее, что Макрина Семеновна Седова как-то выглядит. Припомнилась чья-то сторонняя уверенность, будто прозвучал неопровержимый голос: документы хранятся семьдесят пять лет. В архивах. Значит, на жизнь ее будущего пропуска отведено семьдесят пять. Потом документы сжигаются. Кажется, так.
Завхозы рвут простыни, отслужившие срок. Иногда вполне целые, но со штампом учреждения. Ломают старую мебель, чтобы предать огню навсегда, и доски кричат из пламени. В НИИ тоже жгли, и тоже кричало. Сокращали отжившее в дым, не спрашивая, хочет ли жить.
Ее черно-белое лицо сожгут. Но сначала, дважды заполнив пустые страницы, доклеят накопившимся возрастом, чтобы она догадалась однажды прочесть по ним старость и близкий конец.
И она увидела, как сжигают ее лица. Которому семнадцать, и двадцать и пять, и больше. Время распалось.
Прошлое и будущее качались друг в друге, рождая сейчас. Сейчас было чудовищно плоским в фас видимо, а сбоку не существует, поскольку не имеет глубины. Сейчас осыпается пылью и оседает на Макины волосы. Скрутило, вырвало из-за стола, свинцовый паспорт рухнул из рук, а секунды, ломаясь на что-то, потерялись из тела. Вселенная расслоилась и побежала кругами от центра, в котором замерло двадцать Макиных лет, и Мака увидела невнятных людей, породивших ей мать и отца; бабки дробились в прабабок и дальше, надвинулись войны и рабства, и что-то дальнее у костров; кострам преградила дорогу стена из пыльного мрака без жизни, там слабели любые огни, там жило пустое Ничто. Время толкнулось в стену, вздыбив себя волной, и, откачнувшись вспять, через прадедов снова накрыло Маку. Мака захлебнулась, ничего не успев понять и рассмотреть, а от ее живота разбежались неясные мелкие дети и внуки, стремительно взросли во что-то совершеннолетнее и размножили будущее; но и там оказалась стена, мир грохнул в нее и распался, обратной волной вновь сомкнувшись над Макой. Времена смешались, родив плюсквамперфектум и деепричастия, и ослепшую Маку согнул ужас. Она вскрикнула секундным беззащитным шепотом и вдохнула перегруженный хаос мгновений.
Происходило жуткое. Происходило Время.
Она ухватилась за паспорт, где был записан ее условный знак бытия завитушка. Символ без смысла и тела, недоразвившийся даже в слово.
"Я подписала... пугалась Мака. Подписала что?.."
Костры, монгольское иго, войны и стройки сократились до Седовой Макрины Семеновны. Мака не вспомнила, как звали хотя бы одну ее прабабку. Всколыхнулось в груди стертое лицо матери, скользнуло узнаваемым чувством. "Мама! пыталась вспомнить Мака свое и родное полностью, и не могла. Мама!" Лицо расплылось, тяжело и устало вздохнув.
Мака сжала пальцами скулы, чтобы хоть из них узнать черты матери и ощутить под ладонью их совместную личность. Под пальцами оказалось мягкое, зыбкое и без черт вовсе, дрожало ресницами и, быть может, плакало; руки ушли искать другое, более надежное, и нашли твердую стену. Холодный кафель. На холодном наклеено не наше и красивенькое, пустое внутри и пыльное снаружи. Коробочки, множество коробочек. Коллаж, вспомнила Мака, как называется это пустое. Это она маскировала туалетную плитку, чтоб было возможно здесь жить и работать, несмотря на рычание верхних унитазов и ощущение, что у тебя навечно цистит.
Коллаж прекратил бегство руки от времени. На коробочках ожил крохотный мусор, пылью осели гремящие секунды и через миг затихли.
Мака увидела вдруг, как позади пальцев остаются их отделившиеся очертания, как бегут, наслаиваясь, моменты движения, зримые и один за другим, как в мультфильме. Линии зависали неподвижно, рождая следующий миг и потом исчезая, чтобы проявиться чуть-чуть иначе, но полностью не растворялись, что-то всегда оставалось, и Мака разом увидела фантомы всех прежних движений. Заповедник переполнился линиями от людей и предметов, одна оказалась особенно громоздкой и глухой, Мака пугалась долго, пока не догадалась, что эта скрежещущая неповоротливая след от шкафа, который недавно, углами вперед, заносили в освобожденное Помятиным пространство. След от Помятина был хлипким и визгливым, и пространство от него дребезжало.
Бывших следов проявилось столько, что новым разместиться было бы уже некуда. Мир времени внушал ужас.
Мака, пятясь от помятинского дребезжания, обрушила непросохший плакат. Планшет падал долго, пунктиром и нехотя. Но все же упал. Стало пусто и гулко. Пространство выдохнуло все миражи.
Заповедник. Коллаж. Пенопластовые пробки. Здесь она пишет лозунги, получая за что-то деньги. Слышно, как мыслит на пятом этаже Динозавр. В холле под электроникой натужно трудится Гиря, высекая опоздания в многострадальном кондуите. Помятин строчит пункты, и Мака четко видит их стремительные порядковые номера.
Пусть. Лучше уж видеть сквозь стены все, чем в себе все ничто разом. Значит, она все-таки есть, раз так явственно ощущает всех в институте.
Нет. Страшен не паспорт. И даже не смерть, которая так далеко, что, может быть, никогда не стрясется над Макой или произойдет как-нибудь не столь безнадежно. Страшным было время. У времени черный голос без звука. У времени нет теней.
Собрав напряженное тело в камертон, Мака прислушалась. Вещи остались на месте и не дают слоистых следов. Рядовая пустота понедельника. Нужно получить пропуск. Будет явление Помятина с очередным лозунгом на лице ему нравится только рубленый шрифт. И фото, паспортное фото с овеществленным случайным следом ее жизни, в котором она похожа на себя не больше, чем балкон на свою тень.
И вдруг сквозь понедельник обозначилось в слово незнакомое чувство, и прозвучало на том языке: она, Мака, появилась двадцать лет назад и до сих пор не родилась.
Она повторила открытие внутрь себя, там отозвалось истиной.
Мака передвигается в мире уже двадцать лет, и в какой-то форме, не родившись, тем не менее существует. Может быть, она емкость, в которую должно что-то вместиться? Оказывается, стукнул третий десяток. Жуть. Нужно родиться немедленно, в ближайшее время, иначе жизнь останется не гуще проекции. Иначе она будет равна недопроявленной фотографии.
Мака опять заглянула к себе внутрь. Конечно, это был риск. И внутри с готовностью ожить шевельнулся хаос секунд. Внутри было горячо Мака чувствовала, как время лепит твердый остов тела. Среди секунд оказалось десять лет общего образования, которые она терпеливо перенесла, веря, что общее когда-нибудь кончится, и после сразу начнется она. Мака попыталась что-нибудь из образования вспомнить. Всплыли всклокоченные шумом перемены, посреди шума она, и все время смеется, ни от чего, от радости, что в общем бывают перерывы. Первый, третий, восьмой, десятый безликое море секунд, и перемены, и смех не по поводу. Смех по привычке.
Были соревнования, мишени и нормы, сестры и мать, отец тоже был, но его всегда не было, отец управлял производством в горячем цехе; тарахтел холодильник и кот Самсон, кот все время жмурился, будто ему что-то известно про человечество такое, что могут знать только они с холодильником; и была темнота под кроватью, разговоры по телефону и опять смех как пузыри поверх неглубокой светлой лужи. Было еще зыбкое, необязательное, необременительное. Книги. Какие-то времена года. Она верила, что и общее, и образование когда-нибудь закончатся, а после них наступит свобода и личная жизнь.
Оказалось, что общее предстоит и в личном. Оно началось снова и превратилось в ПТУ, шрифты и гипсы, в прогулы, выговоры и награды за спорт, в политэкономию и замполита, и политпросвещение, и в совправо для приобщения к нуждам страны. Шрифты дались без труда, и Мака могла тянуть филенку километрами, у нее перо в руке замирало по стойке смирно и кроились идеальные окружности, приводившие в смущение рваное городское солнце. У других плясали и перья, и пальцы, и стены под пальцами. Макину руку шрифтовичка называла поставленной и гордилась собой. Но руку поставил пистолет, который весил два кило и встряхивал отдачей.
Все "полит" и остальное Мака освоила за два года, и ей вручили диплом. Из приобщающих лет Мака запомнила лишь сырую осень, сырые поля и под полями сырую картошку, которую нужно было спасать отсыревшими вилами. Сырое тоже было общим и называлось сельхозработами, но тогда возникла большая печаль, не похожая на остальной мир. Печали было много, и картошки много, и Мака чего-то ждала от земли. От печали и сырости Мака вдруг поняла, что в ней есть душа. И кроме краткой своей души больше нечего оказалось вспомнить.
Она пришла писать шрифты в институт. В институте хорошо, потому что не дома, не в школе и не в училище, и даже платят карманные деньги, а тайком от Помятина она осваивает институтскую библиотеку, где есть то, чего не было ни дома, ни в школе, ни в ПТУ.
Взгляд внутрь себя завершился крушением: Маки внутри Маки оказалось немного. Удостоверение личности не соврало вместо личности была только отсеченная тень и неопределенное возможное будущее.
Мака немедленно захотела изменить себя в настоящем, но не оказалось для этого зеркала. Зеркало в заповеднике на втором этаже, в него важно курят научные дамы, вытягивая губы и ресницы в длину и сексуально. Они учатся быть привлекательными. Мака уже пробовала курить и вытягивать, чтобы общаться с ними в едином дыме. У Маки в джинсах "Столичные", она на них сидела, потому что забыла. Личность следовало как-то начать, и Мака вооружила лицо кривой сигаретой. Чтобы не возвратилось расслоение времени и не повторился хаос грянувшей в Маку недавней вселенной, нужно действовать энергично. Сейчас, решила она. Сейчас я начну.
Пожалуй, все же имеет смысл найти зеркало. Без свидетелей, беспристрастно рассмотреть себя, как внезапное открытие, и оттуда заново себя обрести.
Мака шагнула в поиск, но архитектура вдоль входа расщепилась в отдельные бумажно-гулкие рулоны и начала медленно распадаться. Все-таки со временем что-то так и осталось не так, поежилась Мака, останавливаясь, а сквозь жесткий рулонный град стал проявляться неумолимый Помятин.
Помятин поскользнулся на Макином лице взглядом, зрачки его развернулись глухой серой изнанкой, и Мака поняла, что лицо у нее мокрое и тоже, наверное, серое, а Помятин похож на зеркало, потому что прицельно и тщательно отражает то, что можно видеть, не вникая глубже поверхности. Начальственный взгляд оттолкнулся от Маки назад и погас где-то в глубине зава. Наивная его лысина стремительно покраснела.
Может, он знает? Про это? Про время? Может, здесь все слоится и распадается как раз из-за него, а он ходит и собирает его в целое своими пунктиками? А что? Здесь наука, мысли, приборы и прочее. А Помятин может по ночам что-нибудь тайно экспериментировать.
Но Помятин прошуршал через рулоны несгибаемым лицом вперед.
Седова, констатировал он. И как всегда непорядок.
Зав пытался систематизировать бывшую архитектуру в угол, чтоб перестала стучать по коленям.
Седова. Он выпрямился и требовал. Мака не поняла.
Седова. Зав не признавал никаких интонаций, кроме точки. В крайнем случае точки с запятой. Что вы держите зубами.
Сигарета! шарахнулась Мака. По углам института время от времени проползала легенда, что Таточка лично встретила однажды зава вне казенных стен, что само по себе было уже невероятно. Зав скупал сигареты блоками в ближнем ларьке в день получки. Продавец, отсчитывая двухнедельный запас, стоял перед ним навытяжку, бледно и безмолвно. Динозавр миф с хитрой усмешечкой подтвердил, дополнив, что нашел за вакуумной печью восемь сплющенных пачек из-под "Космоса", подвергшийся казни. Динозавр курил "Приму".
Мака вздрогнула уличенных саботажниц Помятин отсылал на ближайшую овощебазу, издававшую СОС. Сейчас заставит спасать от гнилой капусты кочерыжки.
Седова. Выплюньте. Или проглотите. Но чтоб я не видел.
Седова выплюнула. Не сошлет. Значит, в запасе иное коварство.
Помятин протянул указивку за личной подписью. Подпись Маку сразу же заинтересовала, ей захотелось заглянуть в помятинский паспорт, чтобы увидеть там его удостоверенную личность, но в записке под пунктами и прочими точными иероглифами числилось: тюбиков хром-кобальта сине-зеленого двадцать, краплака красного десять и банка белил два литра.
Плакат со стены вам снимут. На реставрацию, он взглянул на электронные часы, тридцать девять часов одиннадцать минут.
Четыре дня плюс сегодняшний, привычно перевела Мака помятинское время на общеупотребительное. А у меня для базы лозунг длиной в коридор и нужно приписать "действие" к "продовольственной программе".
В пятницу, в семнадцать ноль-ноль я приму у вас работу. Курить на научных территориях запрещено. У нас изыскания. После пятницы субботник. По озеленению территории легкими. Явка обязательна.
Мака на миг представила себе Помятина юным, в возрасте лет трех или даже моложе. За столом сидел суровый младенец, крохотная лысина уже обозначила ему интеллект, он твердо держал ложку ненастоящими пальчиками и смотрел в тарелку ответственно и прямо. "Скушай манную кашку, сынок", попросил смущенный женский голос. Младенец, решительно сдвинув слепые бровки, внятно ответил: "Я непременно съем эту манную кашу."
Маку встряхнуло от неминуемой явки на субботник.
Выходя, зав, разумеется, опять опрокинул бумажный угол. Вернулся и, присев, начал составлять рулоны один в другой, как матрешек. Мака увидела начальственную макушку вблизи. Макушка упитанно сияла здравым румянцем лица, не ведающего сомнений. У зава под лысиной явно имелась личность. Макушку никогда не фотографировали, она не попадала в документы, и ее не сожгут в каком-то монетном дворе, как стершийся бумажный рубль. Маку опять затошнило от безысходности, но вдруг на младенческой помятинской лысине почудились мелкие карандашные штришки, Мака ошарашено озирала макушку шефа доступное время, подрисованные волоски превращались в реальность и даже слегка отстали от кожи и чуть приподнялись дыбом, и Мака ощутила неудержимое рождение смеха. Смех вырвался насильно, и остановить его было поздно.
Что с вами, Седова. Шеф выпрямился в длину.
Седовой очень захотелось объяснить что, и еще увидеть, что из этого выйдет нового, но еще лучше обежать заповедники: кажется, она первой совершила настоящее открытие в этом НИИ. Такое потрясет даже Динозавра. Такое оценят! Так что вслух она объяснила отвлеченное:
Пал Енич, а какой плакат?
Инвентарный номер, Пал Енич сверился с указивкой, 18647. В настоящий момент, он опять сверился, находится на правой стороне здания НИИ ГФНИПРОИНС ГНЛПО "Пигмент". Для реставрации будет снят и отправлен в гараж десятью частями.
Который во всю стену? Смех в Маке увял. Если этот, то к пятнице она надорвется. Пал Енич, в стене пять этажей!
Она боковая, спокойно возразил зав.
А хром! Он же сине-зеленый! А там лицо!
Номенклатура на ремонты в этом квартале израсходована.
Там же женщина! Пал Енич!
С пробиркой, уточнил Пал Енич и на прочие возгласы пожал узкой грудной клеткой.
Нет, это не Динозавр. Динозавр не допустил бы умерщвления даже плакатной женщины.
Но ведь у нас НИИпигмент! Мы же красители изыскиваем!
Седова, оскорбился Помятин. Все научные результаты подотчетны и строго секретны.
Но синяя женщина! взмолилась Мака, представив тридцать квадратных метров лица, выкрашенного хром-кобальтом.
На плакатный шрифт я выписал краплак. Если не ошибаюсь, это что-то красное. Разрешаю израсходовать два тюбика на щеки.
Шеф вторично развернулся уйти.
Мака взглядом толкнула его в позвоночник, взгляд проник значительно глубже и уперся во что-то железобетонное. Да у него спина держится вокруг телеграфного столба! Мака поразилась неистощимости открытий. Помятин осторожно, чтобы не испортить много государственного имущества, прошелестел рулонами прочь.
Мака извлекла из шкафа килограмм строго секретного красителя. Сухой, мелкий, как пыль, неповторимый терракотовый бархат. Краситель подарил ей для личных гипотетических ремонтов Динозавр, сопроводив рекомендацией:
Укрывистость восемьдесят, светостойкость девяносто. Не горит. Не тонет. Не осыпается. Шесть лет творилось под микроскопом. Себестоимость одного килограмма всего тысяча долларов. Желаю квартиры, достойной этой чепуховинки.
И удалился в необъяснимо приподнятом настроении.
Укрывистое и стойкое было, конечно, жаль. Но собственной квартиры без сестер и с личным ключом у Маки нет все равно. Если отсыпать в баночку и разбавить белилами, то возникнет приятнейший теплый оттенок, а женщина на окнах НИИ не будет так безнадежно мертва. А сине-зеленые волосы не такое уж исключительное явление. Да и вообще главное подведенная лысина на вершине железобетонного Помятина. Мака хихикнула, определив в себе вполне приличное настроение, вполне, возможно, родственное тому, которое недавно посетило Динозавра. С такого настроения вполне возможно начать жизнь. Именно в таком расположении духа и следует появляться на свет.
Итак, помятинская личность кроется под розовым сиянием и вокруг столба. А у других, интересно, где? Тут же, будто подслушивала за дверью, припомнилась общественно-энергичная Таточка, похожая на туго замешанный батон, перекрученный в талии. Если она не дымит в заповеднике про Помятина, то ведет счет всех полезных и вредных калорий, потребленных институтом. Наверное, Таточке хочется похудеть вверху, внизу или хоть где-нибудь. Из-за этих нескончаемых подсчетов сотрудники и выдвинули ее на соискание Помятина вдруг бы они срослись в семью на почве коллекционирования цифр и итогов? Мака попыталась представить в Таточке еще что-нибудь, удостоверяющее личность, но во все стороны оказалось только податливо, пухло и невнятно.
Вот с Динозавром было очевиднее. Если Мака правильно понимает, он оплодотворяет наукой весь институт. Утверждают, что помимо идей, у него получилось трое внебрачных детей. Все это у Динозавра в один паспорт не уместилось у него есть еще второй, заграничный, украшенный многими визами Динозавр вывозит идеи на международные симпозиумы. Наверно, у Динозавра есть и еще что-нибудь, многолико его удостоверяющее. А остальные? Вдруг НИИ переполнен только видимостями недородившихся до конца людей, как и Мака? Они легко не подозревают правды. Не знают, что их пока нет. И все друг другу как-нибудь кажутся. А вдруг и НИИ только проекция чьих-то документов? А на самом деле его нет. Как, например, могут быть строго секретны краски? Маке секретным пользоваться запрещено. Наверное, даже уголовно. Но тогда зачем они вообще?
Мака вспомнила, как однажды мимо провезли тележку с удивительно аккуратными упаковочками. Аккуратность соблазнила, и Мака а вдруг коробочка годится в коллаж? ухватила одну. Рука от тяжести прогнулась и едва не оборвалась. Руку обругали. Руке объяснили: в упаковках свинец.
Мака надрывалась, пытаясь представить нечто, полное жуткого смысла. Мака расслоилась на вопросы. Кому нужна стойкая к радиации краска? А если в мире имеется излучающее смерть нечто, то ради какой эстетики это следует красить? И в какой цвет? В живой терракотовый?
Смерть цвета не имеет.
Но спрашивая о жизни и смерти, вдруг она начинает с конца? Ей лишь предстоит чем-то быть или не стать.
Она поняла, что, скорее всего, начнется завтра. И даже догадалась чем: увидит с балкона тот неуловимый трамвай, который все только слышат, увидит, даже если для этого придется не спать всю ночь. Может быть, родиться в двадцать лет еще не поздно? Лучше, наверное, родиться хоть когда-нибудь, пусть даже с третьей попытки, чем не родиться вовсе.
* * *
Мать вышла, помедлив в двери силуэтом.
Теплый свет мира погас. Закружились по комнате, затихая, воспоминания предметов, иссякли в общий мрак. Последним, сократившись в тень, исчез из двери сам силуэт. Вышагнул за телом вслед. Мака в одеяле вздрогнула, но решила: показалось. С матерью такого не может. У нее никогда не слоится, у нее все, как положено, целое.
Мака видит мать каждый день, но боковым зрением, всегда вскользь, всегда непрямо. Времени для матери не существует: четыре часа в сутки она как-то умудряется не делать ничего, чтобы поспать, зато всю остальную жизнь делает все, много и всегда.
Может, и вовсе не спит? Но из детской памяти вынырнуло притихшее одеяло, а под ним незнакомая мать. Замерла, как всемирные горы. И колени под белым как вершины, а на вершинах снег. И от матери холодно. Болела. И в квартире сразу наступило великое оледенение, все брели мимо, голодные, злые и нервные.
Но это было очень, очень давно. А теперь вряд ли возможно, потому что пока мама потом мирила и откармливала, то решила, что пусть болеют остальные, а она больше не станет, иначе некому будет утешать и лечить.
А Мака тогда жила в мире совсем еще маленькой и пугалась темноты, из которой прямо в кровать взял и вдвинулся всеми углами протяжный шкаф, громоздкий и безнадежно черный. Маку уговаривали, что шкаф на месте и никуда не двигается, а она по ночам слышала другое в шкафу живет и живет, а по ночам выходит дышать Маке в лицо и играть ее игрушками. И Мака бежала сначала во сне, потом в одеяле, простыне и в кровати, потом просто в белье, а потом в темноте сквозь чужое сквозь огромные туфли, ботинки, сапоги великанов и сквозь злые их подножки, и обувь, догоняя, гремела и топала следом, и Мака, заблудившись, закричала громким плачем, чтобы рядом случилась, наконец, мама и стало опять не страшно.
А маме Мака пыталась сказать, как она увидела тьму, и что тьма безнадежна и была раньше Маки и явится когда-нибудь снова, а получались мокрые всхлипы и плач. Мама проснулась и приручила Маку и темные углы, распахнула преступные створки шкафа, полного сумерек и вытряхнула оттуда остатки живого мрака; мрак вздохнул и уполз под кровать, а в шкафу осталось мягко, тепло и тряпично; но Мака все не верила, тогда из тряпичного запахло маминым фартуком, брошенной куклой, старыми пирогами и забытым праздником, еще пахло бабушкой, у которой сказочный сарай с живыми цыплятами и близко огромная соленая вода до неба; тогда стало наконец возможно не плакать больше про темноту. Мама обняла Маку и усадила рядом с собой в старые тряпочки. И больше болеть уже не легла.
Мама сновала по квартире все стремительней и становилась все меньше, и незаметно из мамочки превратилась в маму, а дальше в мать, и вот Мака смотрит на мамину макушку сверху и видит странное в себе чувство макушка вдруг сначала седая, а дальше крашеный небогатый хвостик; а мама спешит все быстрее, приближая утро и взрослую жизнь, и Мака поняла: спешит оттого, что она и сестры стали быстро расти.
Потом беличий хвостик исчез, и явились жесткие краткие кудряшки, а отец однажды мрачно сказал, что Мака вылитая мать, и Мака ушла из дома подумать, что общего между кудряшками и ее нечесаной гривой, и ничего не нашла, и вернулась домой в два часа ночи.
А мама спешит, хотя в доме никто уже не растет. Сегодня в маму трудно успеть даже словом, и Маке остается если любить, то мимоходом и молча, а вблизи совсем невозможно, для вблизи у матери времени нет, она не остановится, чтобы слушать кого-то без дела. Мака надеется, что с Макой хорошо всем, и матери тоже: ест, что дадут все и всегда с неизменным мрачным энтузиазмом; свои чулки стирает, между прочим, сама; а во внезапных панических удлинениях школьной формы больше не нуждается; при острой необходимости Мака доставит к обеду батон, а ведро с мусором вынесет после минимального объема уговоров.
В каком тайнике мира живет мать Мака не знает.
Полдня она живет в Комбинате, распределяя металл, давно плохой, на экспорт, где недоразвились и до плохого, зато рядом бананы; там бананы сами собой, а здесь, где плодоносит один металл, они в давку; импорт в цеха, закрытые, а матери давняя глухая обида, да и чужое качество ей оскорбительней своей нищеты; все прочее следует в брак. Брак девать некуда, он осел несгибаемо, прутьями в штабеля, землю гнетет множество остывших тяжких тонн.
Под тоннами есть бомбоубежище, и Мака видела: там малый клок воздуха сжимается бетоном. Говорят, что дверь на компьютере, а компьютер не ошибается. Внутри убежища сожмется телами живая сила целого цеха; оно внизу, под плечами и металлом с браком и импортом, а компьютер в невидимой вышине, а может, и вовсе не существует, а только так, фольклор. Макин отец про компьютер молчит, и хорошо, а если скажет, захочется к маме молить спасения. Землю гнетет металлом сверху, изнутри распирает убежищами, и Комбинат распухает складами, на складах вечный брак, брак наползает на Город, а Город крадется дальше. Когда некуда размещать, старые тонны сплавляют в свежий брак, и задача матери найти ему место. Плохое-хорошее, экспорт-импорт, миг отпуска в две недели, а раньше у матери было образование, высшее, но тонны железа победили. Мать сначала ругалась, как на планерке мастер, теперь как начальник цеха, когда его уже никто не слышит.
А начальник цеха дремотно дышит перед телевизором. Он отец, он молчит.
В шесть утра он просыпается.
Он, выслушав радио, едко усмехается, и Мака не хочет его видеть в шесть утра, потому что вспоминает убежище и то, что она в семье опять девка, третья по счету. Отец молчит ей навстречу, и Мака думает, что цех правильно обзавелся и компьютером., и убежищем, когда его начальник так страшно молчит. В шесть пятнадцать отец читает в туалете газету, громко и торжественно. В шесть двадцать он в ванной, громко иронизируя, презирает экономику, политику, Комбинат и Город за тупой металл, с треском и искрами выдирающий ему щетину. Он молчит в шесть тридцать, потому что пьет сверхтяжелый кофе, а мать жареным мясом лечит его от тоски и удушья. На производство брака отец уходит, как на войну.
С браком борется мать. С шести утра до двух ночи ежедневно. Прутья от повторных плавок не иссякают. Железо неистребимо. Изменениям доступен только брак жизни дом и семья. Но и здесь качество недостижимо мать родила лишь дочерей, двух старших и Маку. Первая без мужа и с Веркой; у второй два развода, ночные звонки тусклым басом и бойким тенором, а также Машка и Дашка. Следовательно, у матери три внучки с отчествами, но без отцов; на троих один детсад, две школы и один бассейн; две аллергии на стиральные порошки и на спелые яблоки, одна астма, один сколиоз и всеобщие ангины; мать с утра Мама, раз в году Мамочка, днем Бабушка, в шесть тридцать и двадцать три ноль-ноль все еще Жена, ночью Домработница; она Производство пять дней в неделю и Сельское Хозяйство в субботу и воскресенье, и в саду мать исполняет для ангины и аллергий продовольственную программу; у нее вырастает вовремя и без потерь и успешно реализуется восемью желудками; за садом суровый Урал и безразмерный голодный Город, а у матери вызревают миниарбузы собственного изобретения и даже вполне румяные дыни; Даше нельзя яблоки, зато Вере можно все, но ее пора на диету, чтоб не слишком толстела, у Маши опять перезревшая груда чулок, распухшие пальцы и замученный нос, ее маме некогда ее мама на два оклада и поэтому стирать будет бабушка; кот Самсон не жрет колбасу, а также масло и молоко, и она его понимает, потому что, прокиснув, молоко пахнет машкиными чулками; масло отжать вручную, а сметану, чтоб дошла до кондиции, подвесить на ночь в марле; кот шарахается и от яиц, у него аллергия на агропром, и правильно: чтоб вкрутую яйца приходится вываривать по двадцать минут, но и потом они режутся слишком резиново, пищат под ножом, подпрыгивая, и пахнут дихлофосом; страдающий кот мученически предпочитает огурцы из сада, зимой соглашается на соленые; отец ее дочерей безнадежней Самсона решил вдруг худеть и требует мясные калории с рынка, поэтому остальные сидят без мяса и тоже худеют; вчера с ним стряслась очередная диета, которая потребовала максимально свежую курятину, хорошо не живьем. Семена она понимает не меньше Самсона. Семена металл, экономика и политика душат четырнадцать часов в день, а остальное время валокордин; курица появится в воскресенье и будет скакать по ванной, паническими вскриками сотрясая безводно резонирующий кран; детей удалить в кино, мамаши сбегут сами, муж стыдливо прикроется "Социндустрией" и будет тишком ожидать полезный бульон.
В общем, под одеялом Маке понятно, что с Макой маме некогда. Вокруг шелестит пылью тьма, смотреть возможно лишь к себе внутрь, там проясняется мир.
Не слишком давно ночью и в два часа Мака, веселая и с хорошо потрудившейся гитарой под мышкой, пришла, законно позвонив в дверь, хотя была доброжелательно распахнута форточка и не имелось сторожевых бабок. Незапланированно проснулся отец, чтоб надеть гитару ей на голову; сработал разряд по стрельбе, и инструмент обул взметнувшееся колено. Гитара гулко охнула и умерла, рядом притормозила мать, ликвидировала Маку от отца в комнату и остановилась, придерживая спиной бушующую дверь, чтобы объяснить:
Дочка, блюди себя.
За дверью металлоломно выругались, обрушили со стены велосипед, крючки и пальто и ушли досыпать. Мака гладила вспоротую гитару и удивлялась, откуда вдруг из начальника цеха взялся отец, колено затомило нежданной обидной болью до двух ночи она смеялась, ела пряники и кофейную гущу, пела про осень и вальс-бостон.
Машинным воем взвизгнула в ванной стирка, мать развернулась укрощать простыни, и Мака ускользнула от неожиданностей на балкон сосредоточиться и трагически закурить.
Снизу хлынули рельсы, мусор и близкий мороз. Мака поискала в Городе осень и нашла мороз, мусор и рельсы. Рельсы блестели матово, сухо это был признак зимы. Было странно, что целое время года куда-то бесследно исчезло. Еще жестяной листвой гремели узкие тополя, кора как окалина и стволы из металла; слепо сочился фонарь, высвечивая наждачный ледяной асфальт. На асфальте крестится престарелая липа, сбросила жизнь, замерла обезлюдевшими сучьями. Жизнью мелко прикрыт тротуар, ею играет сквозняк, тихо вскрикивая лиственным шелестом.
Все-таки осень, успокоилась Мака. Сухой, желтый, опавший звук. Значит, есть и вальс, и бостон. Что такое бостон? Вальс Мака не умеет. Мать из того времени, она умеет и знает. Но мать не войдет.
Углаживая распухшее колено, Мака вдруг притихла от тревожной любви раз от матери не было больше укоряющих слов, значит все-таки верит. А блюсти Маке нетрудно у нее в телефоне не живут ни тенор, ни бас. Если мать хочет, то Мака родит, разумеется, законно, когда Верка явилась на свет, то отец коляску вместе со средней сестрой спустил с лестницы. Сестра молчала, но не ушла. Мать увела его в кухню и тихо разговаривала, и сестра вошла в дом. С Веркой и сестрой отец не разговаривал четыре года. Так что от Маки после замужества потребуется законный мальчишка, мать предусмотрительно приняла меры, обозвав ее Макриной в честь прабабки, явившей на свет шестерых сыновей. Правда, прабабка была крепостная, и ее не спрашивали. А не спрашивал какой-то приблудный поляк, купивший среднерусскую деревню вместе с бабкой. Бабке, с точки зрения Маки, было проще.
Мать почему-то уверена, что сыновья надолго сохранят Маке нормального мужа, и муж не превратится в начальника цеха. В принципе Мака не против, но для этого, наверное, нужно любить, любить Маке хочется, а резать мужу живых кур нет, и пусть все будет не сразу, ведь ей только двадцать. Мама, наверное, сама понимает, что впереди еще пятьдесят и все лучшее и вся жизнь, а лучшее не требует пристальных слов, тем более, если рядом ждет переплавки явный житейский брак две вегетативно размножившиеся неутешные дуры и один обессилевший начальник производства. Все лучшее впереди.
У меня есть мать, но нет дома, пожаловался внутрь Маки кто-то глубокий.
От удивления Мака слегка проснулась, глотнув комнатной тьмы, и запаковала одеялом ближний уют. Вот. Тепло и спокойно. Значит дом. Нечего жаловаться.
Под одеялом тревожно кудахтнула куриная матрона, приподнялась белой тучей. Из-под белого резиновыми мячиками разбежались куриные яйца.
Вкр-р-рутую! Вкр-р-рутую! запризывала внимания матрона.
Бред, решила Мака и, вытолкнув коленом квохчущее, свернулась удобней в крепость, чтоб бредовое не проникало. Я дома. А куры пусть живут в холодильниках.
Но курица опять очутилась под одеялом и напряженно высиживала вслед за яйцами что-то громоздкое, наконец, слетела долой, обнажив новорожденный город. Из крыльев засеял дождь на игрушечные арки и шпили, по шпилям взбежали быстрые и ловкие яйца, распались скорлупками и устремились готовыми спелыми петушками осесть на шпилях.
Здорово! обрадовалась Мака.
Город заторопился и зашелестел на незнакомом языке. Буквы шипели, как на сковородке.
Он, наверное, будет расти. И задавать вопросы. А я не умею по-шипящему! испугалась Мака.Наверное, это не то. Наверное, под крышами должно быть деревянное. Тогда это будет деревня, а я смогу говорить по-русски.
Петушки слетелись обратно в скорлупки и устремились в прежнюю курицу. Птица тяжко вздохнула и заново села стогом на город, обреченно свесив гребень набекрень. Под курицей втянуло шпили и взрастило себе деревянное тело и стало нагреваться внутри. Ворота спеклись полукружием, над горячим заметались варежки-валенки, присели на подоконниках, прижавшись друг к другу парами, как голуби. Город отделился от бревен вглубь и как инеем покрылся побелкой. Внутри закипело борщом.
Печь, догадалась Мака. Горячая. Когда состарится деревянное, его сожрут голодные мхи. Останутся печи. Возле печей кто-нибудь начнет жить. Стрижи или кошки, если не будет людей.
Печь почернела и безлюдно бахнула колоколом. Мака глянула внутрь. Там качался огромный чугунок и гремел пустотой, зовя к жизни никого. Вокруг поджидал слепой мир.
Мама, позвала Мака немым голосом, чтобы согнать с себя близкий мороз, знакомящий со смертью. Мама.
Мать разбила на кухне чашку.
Чашка летела долго. Прикоснулась к полу двумя полукружиями. Целое в ней закончилось.
Я сплю. Поэтому опять вижу сквозь стены и веки. Смысл себя казался сквозь сон простым.
Чтобы не оставить смерти лазейки, Мака упаковалась одеялом в тщательный кокон, но пятка ушла из-под складок; пятка захотела прохлады и зацепила собой продолжение сна.
Мака увидела спину. Спина обозначила движение, прогнулась невесомо и гибко. Стало легче дышать. Пусть не мама, пусть другие, но люди.
Женщина, значит, сбудется жизнь.
Сейчас произойдет красота, поверила Мака. Я сплю так, как надо, и рождаю сказки.
Спины было мало, потому что хотелось чуда. Мака втянула в себя ненаполненный сон. В себя смотреть трудно там внутренний смог и пустота небывающих красок. Горячее пространство пульс и его отсутствие, толчется мягкое сердце, мешает сосредоточиться на неясной, будто сквозь марлю, фигуре.
Пока я не вижу не могу понять, обиделась Мака на долгий процесс чуда.
Спина, завершившись в тело, оделась холстом. На таком захотелось написать не похожее на шрифты. Рукотворная ткань с грубой выносливой основой. Мака не смогла бы носить холст так легко, как кожу. Как эта женщина.
Холсты носили древние времена. Значит, спина это бабушка или, сквозь годы назад, какая-нибудь пра. Зачем ей пра?
По сну, нетерпеливо наводя порядок, прошелестела руками мать:
Ты же хочешь родиться.
Явилось малодушное чье-то лицо, знакомое и двумерное, смотрит обратной стороной зрачков Маке в глаза. Приходит седой страх. Помнится что-то еще, гремящее по утрам за пределами одеяла и дома, оно мчится мимо и сквозь, встряхивая Город, тонны людей и металла. Мака должна увидеть и тем поймать, чтобы объяснить себя.
Усилие памяти выгнулось и осело. Мать повернулась лицом. На лбу отцветали кудряшки. Мать должна знать.
Мама.
Мать, не отзываясь или не слыша, шагнула из сна на кухню шоркать семейные чашки.
Может, проснуться? засомневалась Мака. Родиться она может и в рабочее время.
Проснуться не получилось, зато ощутился жесткий собственный бок, он развернул Маку лицом к незнакомой прабабке. Мака вдохнула далекий воздух, он осел в легких влажной холодной росой. Роса влажная, легкие влажные. Так что-нибудь прорастет. Сейчас от спины явится первая точка, из точки родится мир, а из него красота. Это праженщина.
Пра развернулась. На плечи обрушились черные злые волосы, обозначив в черном сиянии лицо. В лице не хватало черт, но Мака знала, что оно должно быть прекрасно. Кровь сжалась в тугом предчувствии смысла.
Выбеленный город сократился в печь, избу, горшки, сбежался вокруг Пра обозримым миром, женщина легко засновала, вдвигая в жарко распахнутый зев печной тьмы беременные узкогорлые сосуды.
Пра зашептала вслух тихие звуки, и они стали стихами про маленькие горячие вселенные, которые нарождаются в печи. В горшках заскреблось и завозилось жилое, затоптался ветер, из горлышек подуло грибным ненастьем. Темная печь зевнула всеядным жаром, по прабабке скакали древние сполохи. Молочная кринка заиндевела от внезапного жара, ее хватила испарина, а прабабка, отмеряя собой первобытную песню, ухватом всадила поглубже. Кринка ойкнула и запела топленым.
Прабабка добрая, обрадовалась Мака, стихи говорит настоящие, стихи никогда наяву не воскреснут; она молодая, и волосы мрачные, как и мои, ползут тьмой по полу, она сразу и свет, и мрак и потому всесильна.
А как же жила тогда крепостной?
Из топленого молока, взорвав кремово-жженые пенки, вылетела курица с подгоревшим крылом, присела на бабку и осыпалась яйцами.
Ведьма! обрадовалась Мака всесильной женщине, под ногами прыгали неукротимые живые овалы, попискивали, сообщая друг другу о будущем мире. Мир был горяч.
Ведьма! заорал нерусским голосом маленький человек, и Мака сразу увидела в нем поляка и пана; человек взрастал гневом и пер на бабку неприрученной силой; прабабка, усмехаясь, сажала горшки.
Сейчас и его туда же, испугалась Мака за нерусского и вдруг увидела, что Пра беременна, живот мешал ей успевать горшки быстро, а поляк шел прямо в живот кулаками, качаясь в ногах, перекошенных брагой.
Нельзя! Там же я! метнулась Мака защитить беременное, пан ухватился за черный ручей волос, бабка никуда не рвалась и чего-то ждала, а малый человек все мотал на кулак черное. Маке казалось, что черное ему жмет и давит, душа в нем злобу, но он напрягался упрямо и смотал все волосы в жгут, черное свернулось на локте канатной бухтой. Пан сгреб бабку за гибкую спину и, вжав во внезапное дерево, перечеркнул живот косами, затянув их у корней дерева. Оно размашисто закрестилось голыми сучьями, Мака узнала старую липу, жившую под балконом, липу вдруг стало невыносимо жалко.
Ведьма! клокотало по стволу, а бабка чего-то спокойно ждала, не видя страха. Стреканул синий смертельный нож, и бабка упала поклоном в землю, оставив косы на липе. Мака вскрикнула, но бабка разогнулась женщиной, удерживающей себя за живот, и, глубоко ступая, ушла рожать в печь. За ней побежали, толкаясь крутыми боками, горячие кринки. Последней в печь залетела курица. Косы остались вдоль липы, не падая, срослись с темной корой, а поляк тяжело закружился возле печи, сотрясая дверные косяки действенным русским матом. От мата в печи рождался мальчишка.
Мальчишку кто-то положил Маке в ладонь, и она сжала ладонь кулаком, чтобы удержать свежую жизнь. Оставалось проснуться и посмотреть, но Мака обернулась, чтобы прежде услышать себе что-нибудь в завещание.
Прабабки не было.
С печью что-то происходило. Наверное, она заболела, решила Мака, ведь у нее жар.
От печной задвижки побежали железные швы, множились, рождая квадратные мертвые формы, заблестело клепками, печь оседала вширь, пронзительно накаляясь, внутри мелькнуло молодое лицо, не тронутое паспортами и бессмысленной жизнью, кто-то голосом бывшего пана швырял в печь слова и слова прозвучали на школьном немецком и закруглились в вышине в жирный дым, а в огне трещало и взрывалось автоматными очередями и смертельным железом; Мака рванула задвижку, печь полыхнула немыслимо белым, Мака увидела, как близко от зрачков свернулись жаром ее ресницы, а навстречу вывернулось раскаленное горло, выливая водопадом металл.
Конверторная печь!услышала Мака свой отчаянный голос. Про конверторы она знала много, но все равно ничьим предкам не нужно туда. Мака снова вцепилась в то, что раньше казалось задвижкой, но ощутила в руках внезапный железный руль, охранявший высокий бетон.
А, от папиной "Волги", обнадежилась Мака. Может, мне кто-нибудь поможет. И ухватилась, чтобы угнать конвертор в обочину и там затормозить, но руль оказался колесом от огромного сейфа, и стало вдруг ясно, что в сейфе убежище, и дверь туда долговечнее человеческих рук, а сверху ритмично дышит завод, и под металлом и прочими тоннами не будет Маке победы. Затопталось близким напуганным народом, народ торопился вниз спасаться.
Сорвется лавиной, сметет, сгубит Маку, и Мака так и не увидит своего лица.
Она спешила в бетон, вбивая в него свое тело. Медленно уступала насыщенная жесткой силой дверь, растворяясь Макиной жизнью. Добежавшие уже тянули Маку за волосы.
Наверху, наверное, конец и война, а мне нужно лицо!
Дверь вдруг сдалась, и Мака шагнула нелепо воздушным шагом вперед и увидела прежнюю спину. Спина мучительно оседала, настигнутая непоправимым. Мака схватила ее за плечи, чтоб развернуть, руки ушли в пустоту и сошлись вокруг твердого, обжегшего отсутствием жизни. Я не успею, подумала Мака и накрыла скелет своим телом, чтобы сохранить хоть что-то. Но лицо у неживого, странно знакомое, рванулось навстречу так стремительно, что трудно было узнать, но Мака поняла себя прежде, чем кости под ней окончательно ссохлись и умерли.
Неправда! кричала Мака, сжимая в бункере свой посторонний остаток. Компьютер откроет!
Она закричала отца, чтоб стряхнул с нее смерть и вернул лицо, но голос родился беззвучным и стало вдруг слышно: отец стоит за стеной и медленно тайно дышит, он поворачивает тяжкий сейфовый руль, но в вечную сторону, отсюда больше не выйти, лицо сольется с лицом, настоящее с прошлым, и не сбудется жизни.
Неправда!
Она свела бывшие руки, чтобы заставить тело вздохнуть и спастись, но ее лицо настигла объятая пропасть глазниц, глазницы рыдают, высыпаясь свинцовыми пулями, пули дробно стучат о ключицы. Мака заплакала и стала ловить их на излете, чтобы костям не было больно, она обнимала остаток прабабки, вжимала в себя, чтобы поделиться с ней телом, пули и слезы смешались, но свинец не ржавел, и Мака узнала в нем тот, что должен был лежать на ее столе, в ящике с тайным и торжественным пистолетным барахлом.
Неправда! Это был спорт!
Захохотало безумной курицей. Хохот пригнул Маку к постели и оборвал сон во внезапную жизнь.
Мака хлынула с простыней в окружающий мрак, по щекам ударили шторы и холод стекла, она отшвырнула форточку прочь, и комнату раздвинул грохот трамвая.
Мака бесцельно смотрела в пустые холодные рельсы, а грохот все длился, встряхивая поседевшую нагую липу и ночь, встряхивал Город и пьяного мужика; мужик торопился через дорогу неуместной спиной вперед, над землей его держала рука, рука была трезвой и призывала из пустой ночи хотя бы такси, но никто не мчался помочь. Рука обессиленно рухнула вниз ладонью в дорогу, за ней устремилось прочее тело, на четвереньках человек пересек улицу, его съела тьма подворотни.
А отставший трамвайный грохот, обежав углы непроспавшихся зданий, обозначил Городу утро.
AD MODUS © 2001-2002 Искандер "Адиб", Димчек |